— Ладно, отроковица, — примирительно сказал Рассохин. — Утро вечера мудренее. Жуй черствый хлеб. Вон чай вскипел… Тебе с сахаром? Или это белая смерть?
Вместо ответа она лишь вскинула глаза. Стас налил полную кружку, опустил туда горсть рафинада, после чего отрезал большой кусок хлеба и, подумав, оставил булку и нож.
— Только вы не смотрите, — попросила спасенная, принимая кружку. — Я так хлеба хочу…
— Ешь на здоровье, — он встал. — И ложись спать в мою лодку. Там постелено.
Она тут же его огорошила:
— А ты? Ты не хочешь спать со мной? Мы станем заниматься только тантрическим сексом, без совокупления.
— Мне нельзя даже тантрическим, — серьезно проговорил он. — У меня траур.
Блаженная понимающе скорчила горестную физиономию.
Он прихватил пакет с архивными бумагами, фонарь и пошел на дальний конец соры, где над водой нависал огромный кедр, когда-то упавший в реку и до блеска отшлифованный водой и льдом. Там нашел подходящее место, где ствол расходился на три отростка, устроился между ними и стал набивать трубку…
Оставшись без оружия, карты и, в общем-то, без продуктов — три банки тушенки да полкило галет, на следующий день Рассохин все же вернулся на ленточные болота, где по ошибке был схвачен парашютистами, и уже в сумерках пробрался на первую гриву. Ночь он просидел без огня, затаясь на валежине возле выворотня, и хорошо в рюкзаке был накомарник: ночью с разопревших на солнце марей поднялся гнус, и воздух приходилось цедить сквозь сетку, чтоб дышать. День он проспал на сухом торфянике в болоте, где гулял ветер и сдувал гнус, и следующую ночь отдежурил на второй гриве, но погруженные в трясину древние барханы оставались безлюдными, как в пустыне. Со следующего утра Стас начал обследовать их сначала по периметру, дабы отыскать хоть малейшие следы человеческого пребывания, однако нашел лишь отпечатки яловых сапогов десантуры, которые протопали, словно лошади, да множество свежих сохачьих следов — лосихи приходили на гривы для растела.
Между ленточных болот были такие же ленточные боры, уходящие на северо-восток, где превращались в отдельные островки, называемые урманами. Сосны на них стояли могучие, перезрелые, сюда никогда не ступала нога лесоруба, и поэтому гривы остались в первозданном виде, и все здесь было естественно: деревья умирали от старости и на корню, потом еще по многу лет стояли голыми и черными, прежде чем рухнуть наземь. Старым замшелым и свежим, кондовым валежником барханы были искрещены вдоль и поперек, стволы сосен достигали до полутора метров в толщину у комля, выворотни вообще поднимались метра на три в вышину. Пройти здесь незамеченным можно было очень просто и даже не оставлять следов, если ходить по ветровалу, впрочем, как и устроить подземное жилище. Или даже наземное, если подыскать хорошую дуплистую валежину и выбрать оттуда гниль — по крайней мере, получится теплая и сухая нора, где можно передвигаться на четвереньках.
Такую нору Рассохин и устроил себе на северной оконечности первого бархана, однако спал там немного и только днем, причем просыпался всегда в поту, хотя вроде бы и нежарко было, решил — от духоты такая потливость. Все остальное время сидел на наблюдательном посту или, обвязав сапоги кусками парусины, чтобы не нарушать мохового покрова, тщательно, метр за метром, исхаживал гривы и урманы. Через неделю он уже научился искать следы, оставленные погорельцами: они маскировали пни каждого спиленного или срубленного дерева, на месте оставался едва заметный мшистый бугорок, внутри которого оказывался довольно свежий срез да сосновая хвоя. Все остальное — ствол, сучья, вершина и мелкие ветви — выносилось или разбрасывалось по лесу, и поди разбери сразу, ветром наломало или человек руку приложил. На обеих гривах Стас нашел полтора десятка подобных спрятанных пней и несколько явно изрубленных на дрова смолистых валежин, от которых даже корней и щепок не осталось. Место выворотня есть, яма хоть и подернулась мхом, но не заросла, не сгладилась, а дерева нет!
Эти следы доказывали, что жилье на барханах есть, и принадлежит оно погорельцам — кто еще будет так маскировать свои следы? И дело времени его найти, однако к концу второй недели Стас доел последнюю галету и, окончательно ослабев на голодной диете, ушел с барханов к залому, чтобы оттуда сплавиться на плоту на стан своего бывшего родного отряда или на прииск и украсть продуктов. Ушел в полной уверенности, что теперь-то уж точно найдет кержаков незримого и неуловимого толка и с осознанным ощущением собственного дичания: скрытная жизнь, постоянное состояние поиска, бдение в засадах и полное отсутствие людей сделали свое дело. Умом Рассохин понимал, что бывшие соратники по отряду, сам Репа и приискатели не желают ему зла и наверняка дадут тушенки с сухарями или даже хлеба, поскольку его теперь пекут на камбузе буксира, но он не хотел ни с кем встречаться. Непонятная и обозленная обида, зароненная в тот миг, когда Гузь отнял лодку, оружие и карты, от одиночества лишь обострилась, и еще добавилось горечи от того, что за две прошедших недели никто даже не попытался прийти к нему, узнать, как дела и жив ли вообще. Чувство брошенности и ненужности иногда приходило даже во сне, и он просыпался со слезами на глазах. Самолеты и вертолеты над головой летали не раз, должно быть, розыски Жени Семеновой продолжались, но по земле никто не пришел, ничего не спросил…
А ведь три года изо дня в день и бок о бок проработали! Сколько разговоров переговорили, сколько дум передумали вместе, даже буриме сочиняли всем отрядом, когда шли дожди и нельзя было выходить в поле — какую бы тему ни задавали, все равно получалась поэма о любви и дружбе…