Они сидели вдвоем с Гузем и пили водку, нарушая сухой закон, объявлявшийся с началом полевого сезона. Наверное, обмывали передачу первого участка месторождения прииску…
— Ну и что? — выжидательно спросил начальник партии, наливая ему в кружку.
Мета, поставленная отроковицей под глаз Репы, стала желто-зеленой.
Стас не хотел ничего обсуждать, тем более делиться своими предположениями. Молча выпил водку, снял сапог и вылил воду.
— Что решил-то? — поторопил Гузь.
— Буду искать…
Они переглянулись с Репой, и тот пожал плечами.
— Извини, но мне придется забрать у тебя моторку.
— Забирай…
— Не дури, Рассоха, — попытался урезонить его Гусь. — За поиски взялись профессионалы, эмвэдэ и кагэбэ. Своими методами… Накроют этих погорельцев… медным тазом. Нам приказано не отвлекаться.
Рассохин сел к костру, от мокрой одежды повалил пар.
— Не отвлекайтесь. А я буду искать.
Репа готов был выдать речь, скорее всего нравоучительную, однако глянул на него и промолчал.
— Револьвер сдай, — жестко заявил начальник партии. — И секретные документы. Ты уволен, а уволенному не положено.
Секретными документами были карты-двухверстки с артиллерийской сеткой. Стас выдернул из полевой сумки наган, два листа карт и кинул все под ноги Гусю.
Потом отправил туда же и бесполезную теперь сумку.
Распятый камуфляж Галицына был неким символическим, угрожающим знаком всем, кто ступит на этот берег. Пока было чучело, но от него исходила чужая, зловещая воля и решимость.
Однако настоящее распятие они обнаружили спустя полчаса, когда звериный рев повторился, и как показалось, чуть ближе. Сын пленного фашиста передернул затвор автомата и крадучись двинулся на звук. Рассохин хоть и был безоружен, однако пошел следом: впереди стояла стена стволов могучих сосен, видимость полтора десятка шагов, не более, и зверь, если это был он, мог выскочить внезапно. Так они прошли метров двести, прежде чем вновь услышали хриплое, утробное ворчание и глухой стук, теперь несколько правее. Гохман в тот час изменил направление и сделал знак — осторожнее. Это мог быть медведь, кормящийся на муравьиных кучах, которые встречались здесь довольно часто, весенний бор был гулким, как храм, и усиливал все звуки.
Вдруг участковый вскинул автомат и стал выглядывать что-то из-за дерева. Замер на мгновение, расслабился и ругнулся.
— Ничего себе упаковали! Вот это уже чистый криминал…
Впереди между двух сосен на земле корчился человек: сквозь рукава его брезентовой куртки была пропущена березовая жердь метров шести длиной, растянутые кисти рук и локти прикручены веревкой, а на голове — брезентовый чехол от палатки, завязанный на шее.
Рассохин слышал о такой старинной казни по-таежному, но видеть подобного еще не приходилось…
Человек пытался встать, однако сил уже не хватало, жердь перетягивала и одним концом упиралась в сосну. Участковый ловко рассек веревки и вспорол рваные рукава энцифалитки, после чего сдернул прогрызенный напротив рта мешок и отпрянул.
— Мать твою!.. Мишка? Скуратенко?
Тот сел, как чурка. Затекшие, с посиневшими кистями руки не слушались, взгляд дикий, блуждающий. Глаза загноились, губы истрескались и кровоточили, на грязном заросшем лице какие-то белые разводы.
— Убью, сука! — прохрипел он. — Ментяра поганый…
— Мишка, ты что? — Участковый поставил его на ноги, прислонил к дереву. — Это же я, Федор Гохман!
— Зарежу паскуду…
— Тебя кто распял?
— У-у, падла! — заревел и одновременно заскулил моторист. — Он мне ответит! Кишки выпущу!
Гохман похлопал его по щекам.
— Ну все, все, ты спасен, будешь жить. Кому кишки собрался выпускать? Кто тебя так?
— Полкану этому долбаному! — осмысленно проговорил Скуратенко.
— Тебя что, этот полкан на жердь поставил?
— Не поставил, а подставил, падлюка. Сдал, сучий потрох!..
— Ладно, пошли на стан.
Участковый закинул одну безвольную руку себе на шею, Рассохин подхватил другую, но Скуратенко слабо воспротивился.
— А ты — кто?
От него несло, как от бомжа — мочой, немытым телом…
— Это свои, — успокоил Гохман. — Рассохин, ученый из Москвы.
— Какой Рассохин?
— Тот самый, геолог…
— Чуть коньки не отбросил, — расслабившись, пожаловался вдруг моторист. — Жрать дайте…
— Жрать на стане. Кто распял-то тебя, если не полкан?
— Полкана самого чуть… — Скуратенко выматерился. — Из-за него и меня приговорили.
— Кто? Погорельцы?
— Сорокинские, твари…
Вероятно, он только сейчас начал понимать, что спасен, и от этого стал обвисать, едва перебирая ногами, однако Гохман расслабиться ему не давал, допрашивал на ходу:
— Что, у Сорокина люди есть на Карагаче?
— Ты мент, а не знаешь! — возмутился моторист. — За что тебе только зарплату дают?!
— Ты короче, без комментариев!
— Четверо на «Прогрессе», баба с ними, молодая, красивая, зараза… — Скуратенко простуженно хрипел, скорее, страдал от высокого жара. — Вся в кожу одета, как змея, окороками виляет… Я бы их всех положил, да полкан стрелять не дал, гад. Увидел красивую бабу и раскис. Они меня на жердь, а его с собой увезли…
— Куда?
— Вверх пошли…
— Чем они тут занимаются? Копают клады?
— Хрен знает. Головы народу пудрят, проповеди читают… В общем, лечат.
— Как — лечат?
— Мозги лечат. Полкана воспитывать увезли. А я, видно, конченый для них… Но я не в претензии! Заявления писать не буду.